ТРИ ВЕРСТЫ БЕРЕЗОВОЙ АЛЛЕИ

Николай Атаров

Я болел — «температура... постельный режим» — и вечером допоздна зачитался Михаилом Светловым. Сейчас, после его смерти, выходят книжки с последними, прощальными стихами, набросками светлых строф и горьковатыми шутками.
Там есть строчки:
В этой бешеной круговерти
Я дорогу свою нашел,
Не меняюсь я, и к бессмертью
Я на цыпочках подошел.

Иначе он не умел — без шутки знакомиться со смертью. Раньше он любил называть знакомых женщин, даже девчонок, старухами. «Ну, как живешь, старуха?» Теперь не стало возле него старух — разве что одна, самая преданная, удивившая своим появлением в нужный час. Ночью молчал телефон. Это очень по-светловски; в неутомимой бессоннице, зная, что ты уже на пороге, что тебя «почетом, как селедку луком, окружают», назвать в стихе молчащий телефон с приятельской нежностью: «Спит старик телефон на столе».
Он боролся, как мог: он еще жил. Писал свои обычные строчки, в которых предвидел, что еще появится в пустыне какой-то «трехгорбый верблюд». Вообще ему было хорошо, хорошо потому, что, несмотря на невыносимые боли, не заглушаемые уже лекарствами, он имел досуг рассчитаться с самим собой, оглядеть всю свою дорогу. Как он жил «в этой бешеной круговерти»? Что он делал на свете? Хотел жить понятно, как в таблице умножения, а жил иногда в алгебре.

Не знаю, был я трусом или смелым,
Не знаю — знаменит, не знаменит?..
Когда родился я, листва шумела.
Она увяла? Нет, всегда шумит.

Над этой последней строфой я задумался. А когда задумаешься над талантливым стихотворением, из него выползает что-то шелестящее, заползает тебе в горло и шелестит, шуршит. Вроде бы хочется откашляться.
Ночью, под эту светловскую душевную неразбериху, приснилось мне, будто я иду по березовой аллее, и шелестит ее клейкая, младенчески нежная листва. Три версты березовой аллеи. И, как во сне бывает, какая-то несуразица: я иду по светло-зеленой весенней аллее, иду именно «три версты», а кругом-то, за березами, поздняя осень, все выжелтилось в полях, непогода... Три версты березовой аллеи.
Я проснулся: что это? Откуда? Из светловской книжки, что ли? Кажется, пятистопный хорей?
С годами нарастают счета незавершенных дел: незаконченных рукописей, невыполненных обещаний, каких-то больших и малых провинностей. Кому-то не помог, отступился, кого-то сгоряча обидел непониманием. Какая-то мерещится глупейшая кофеварка, из-за которой нелепо потерял любимую женщину,— ты ли подарил не в добрый час, тебе ли подарили, даже не помнишь. Хорошо, если жив человек: можно ему черкнуть открытку. Если женщине — под Восьмое марта, мужчине — ко Дню Победы. А плохо, очень плохо — с неоплатными обязательствами. Когда уже ничем не поможешь.
И вдруг во сне, в подкорковой памяти, происходит оползень или даже обвал. Как в горах. Мгновенно обнажаются, выносятся «на дневную поверхность» осколки жизни, казалось, навсегда забытые.
Так было и в ту ночь: я сразу вспомнил, откуда эти «три версты березовой аллеи» —из письма. Да, из письма, прочитанного мною — трудно верить!— двадцать лет назад. В нем не было ничего личного, меня касавшегося, оно по было даже мне адресовано. Да писал-то его незнакомый мне человек. Это было одно из тысяч писем, которые читаешь, когда работаешь в газете.
Я вскочил, стал рыться в папках своего архива — вот оно! Никуда но делось. Значит, когда-то была потребность его сохранить. Два пожелтевших машинописных листка. В правом верхнем углу пометка — «копия». В конце — «с подлинным верно» и двоеточие. Нужен был еще удостоверяющий неразборчивый росчерк пера. А росчерка нету.
И сразу все вспомнилось.
Еще был жив и руководил Союзом писателей Александр Фадеев — молодцеватый, среброволосый, властный. Весело бывало на заседаниях президиума, а он, уже сознавая что-то вокруг себя и в себе, он вдохновенно вел наш корабль в далекое плавание.
Помню, к концу одного заседания, когда все повставали с мест, Фадеев, пожимая руки уходящим и похохатывая, подвинулся ко мне и на ходу передал письмо. Я работал в «Литературной газете», вел там вторую страницу— «внутреннюю жизнь»,
— Почитайте, проверьте. Это вроде некролога о сельском враче. Надо бы в «Медицинский работник», а прислали почему-то нам... Правда, написано с искрой... Вероятно, хорошая была старуха.— И он весело добавил: — Дайте вашим «нукерам» на проверку, пусть кто-нибудь съездит. Или вы сами, если время найдется.
Письмо не дошло до читателя. И не потому только, что места мало в газете. То ли я промедлил со сдачей в набор, то ли задержались с проверкой «нукеры» — практиканты с факультета журналистики. А может быть, другая была причина или просто наступило время подписки, когда надо ставить более острые, сенсационные материалы, а не грустный «кусок» некролога. Уже набранное письмо пролежало «в загоне» полтора месяца. Как-то, наткнувшись на него, я вяло пожурил сотрудника: «За материал надо драться» — и показал гранки главному. Не помню, шла ли планерка, летучка или редколлегия. Сквозь шум голосов главный сказал:
— Ведь это вроде некролога. Пожалуй, устарело? Кто-то из-за плеча пошутил:
— Похороны — самое неотложное дело. Некролог — самая злободневная информация. Не пойдет: опоздал.
Весь разговор, включая циничную шутку, занял не более минуты. Я не стал спорить. Меня оправдал в собственных глазах услужливо пришедший в голову довод, что оригинал-то письма остался в союзе, у Фадеева. А у меня только копия на машинке, «с подлинным верно». И даже нет удостоверяющей подписи — лишь двоеточие.

«Уважаемый товарищ Фадеев! Я обращаюсь с просьбой в Союз писателей, не откликнется ли кто из вас, чтобы написать о самоотверженной коммунистке Варваре Осиповне Зитта, которая много лет работала врачом в поселке Красная Горбатка Селивановского района Владимирской области.
Вся жизнь ее — это подвиг, мужество и геройство. Все в районе, от малого до старого, знали Варвару Осиповну, и при упоминании о ней лица людей светлели, будто на них повеяло той горячей энергией, той любовью, какую несла людям Варвара Осиповна. Если приедете в район, зайдите в любой дом, и вам расскажут о том, как она, с виду хрупкая женщина, одна верхом ехала на лошади в ледоход спасать жизнь человека, как тонула в реке и, спасая лошадь, до последней минуты боролась со стихией, какие смелые операции делала в своей больнице, какой родильный дом построила из камней развалившейся церкви, отданных ей населением,— старые камни легли в новые стены. И как было людям ей не доверять, если она сама вникала в дело постройки, умело оборачиваясь с каждой народной копейкой.
Что же еще я могу сказать про Варвару Осиповну?
Умерла она — как жила. Был пожар в больнице. И в трескучий мороз Варвара Осиповна выбежала на улицу в носках и тапочках. Забыв себя, она управляла народом, сбежавшимся на пожар.
А после три недели болела Варвара Осиповна, то есть по-прежнему принимала больных и даже делала операции, только исхудала, осунулась, ослабела, а в день смерти еще справилась по телефону о состоянии тяжелобольных, сделала распоряжения. И только четыре последних часа пролежала она на койке в том самом родильном доме, который построила, где работала, где принимала тех, чей первый человеческий крик о новой жизни слышала она, бывало, раньше матери, поглощенной еще своей болью.
Описать ее похороны — ну, тут-то надо иметь талант, чтобы правдиво изобразить, как образ Варвары Осиповны как бы приподнял массу людей, пришедших издалека с ней проститься.
Лежала она в клубе, чтобы всем было видно ее лицо, под голову подложены были тома сочинений Ленина, с которыми никогда не расставалась. И две ночи не спала Красная Горбатка — народ стоял у гроба. А когда понесли ее, высоко поднятую на плечах,— а о том, чтобы везти, никто даже слушать не захотел,— до самого кладбища шел народ по дороге, усыпанной еловыми ветками. Как ее хоронили, что колхозницы говорили над гробом — мне не описать. Женщины рассказывали, как вошла она в их жизнь, стала необходимой и высоко подняла звание врача, потому что наука стала в ее руках всем доступной, медицина и гигиена — практически освоенной.
А ей лично ничего не надо было, всю жизнь работала не для себя, жила в семье племянника. И добрую кровать ей подарили незадолго до смерти. И как любила Варвара Осиповна быть среди людей, отдохнуть среди людей. Но ей всегда было некогда. Уж делали так: вызовут ее будто бы к больному, а потом упросят остаться, провести время. Она посердится, скажет: «В другой раз верить не стану». Только долго сердиться не умела.
Я тоже врач, я вижу нашу молодежь, которая ищет хорошего. И когда думаю о ней, то знаю — вот образ, который вдохновит, научит жить, любить людей, спешить делать добро.
Если у Вас будут ко мне вопросы, я с удовольствием отвечу. А еще лучше — выезжайте на место и пройдите .три версты березовой аллеи от станции Селиваново до Красной Горбатки — это дорога, по которой бесконечное количество раз проходила Варвара Осиповна своей легкой походкой. Большей частью по ночам, спеша на срочный вызов к больным или на поезд — в лунном свете, среди сверкающей равнины, под спящими березами, вам представится во всем величии, скромности и красоте образ русской женщины — врача, коммуниста,—каким была Варвара Осиповна.

Евгения Померанец.
Иваново. Городская санэпидстанция».

С годами повышается цена самого простого. В тебе самом. Хочется у кого-то просить прощения. И у себя — тоже.
Звоню, нахожу автора письма. Она все там же, в Иванове. Еду в Красную Горбатку.
Вот я второй раз прохожу три версты по березовой аллее. Сперва во сне, потом все-таки наяву. Во сне,— после светловских стихов или когда само заговорило то, что иногда спит наяву,— я эти березы в Красной Горбатке по-другому навоображал,—а оказались старые. Аллея —поредевшая, может, екатерининских времен. Но «шумит листва, шумит».
Что же я узнал, побывав на месте? Главное подтвердилось, вся правда ненапечатанного письма сказалась в том, что прошло двадцать лет, входил я в любой дом, и люди по-доброму помнили Варвару Осиповну, еще добавляли какие-то подробности. Я узнал, что звали ее «бабьим богом», об этом сказали первые две женщины, которых я подсадил в машину еще в лесу, подъезжая к поселку. Нам было по пути, они — горбатковские. И на погост, показать мне могилу, увязались многие. В узкой ограде разрослись сирень, жасмин, зацвел нежными бутонами розовый куст. В поселковом Совете, в тихой комнате, где по-светловски «спал старик телефон на столе», женщина тоже рассказала о том, как у нее брала кровь Варвара Осиповна:
— Спасала мою тетку. А я тогда была молодая, здоровая. А знаете, кто она была — Варвара Осиповна? Ведь это, если подумать, человек из будущего.
Над прудом, которым разлилась теперь речка Колпь, над чистой водой, мне показали дом в саду, где жила Зитта. Разыскали и племянника. Ему за шестьдесят, он учитель, более тридцати лет преподает математику в здешней школе. Немножко он разволновался. Подумав, повел в сад, там за деревьями, в ветхом чулане, где на стене часы когда-то остановились и молчат, он нашел бумаги Варвары Осиповны. Они были сложены в двух картонных футлярах для книг и пропахли сыростью и тлением.
Возвращаясь потом долгой дорогой, дремучими муромскими лесами, мимо тихой Судогды, мимо деревушек с красивыми узорчатыми наличниками на окнах,— каждое окно как убранная цветами икона,— я углубился в бумаги, великодушно доверенные мне Станиславом Владимировичем. Тут вся родословная — три поколения чешской семьи породнились с Россией. Аттестат об окончании Тверской гимназии, медицинского института, трудовая книжка. Почетные грамоты, поздравления, фотографии... Лесными тропинками выходили нам навстречу ватаги ребят с туесками и баночками с земляникой, а я все читал.
Темнеет поздно — июльская ночь. И что-то не видно луны. Я о многом раздумываю, вчитываюсь в дневниковые тетрадки Варвары Осиповны, в конспекты записанных ею лекций на курсах усовершенствования, в сохраненные ею на память программки московских спектаклей — «Царская невеста», «Вишневый сад», «Дядя Ваня». Вспоминаю, что услышал за день, обрывки фраз... «Нет, не в реке она тогда тонула. Надо бы уточнить: в овраге...» «Это верно, что скакала верхом на лошади. А не то без кучера в повозке на вызов, а не то на велосипеде в глухую деревню. Или в лесничество. «Скорой помощи» у нас еще не было...» «Родильный дом, можно сказать, выколотила. Это был наш первый каменный дом». «А скончалась от пневмонии. Пожар-то погасили быстро, кладовая одна обгорела. А человека потеряли...» В вечерних сумерках я с трудом разбираю дневники многих лет, всей жизни. Там и фронтовой лазарет в Гусятине (еще в первую мировую!), и сыпнотифозный барак на фабрике «бывшего Рябушинского», и страшное событие, определившее судьбу,— смерть сына Володечки. И записи о прочитанных книгах, о Толстом, о Герцене. Поиски смысла жизни. И среди философских рассуждений вырванный из тетради клочок: «Нинка, иди встречать козу!»
И вдруг за всем этим ворохом, где, как во всякой долгой жизни, всего намешано, я начинаю понимать, что внешняя правда, которую люди могут сказать о человеке, еще не вся правда. За простым с виду скрывается ужасающая сложность. Совсем не так, как в таблице умножения! Оказывается, врачебный подвиг готовился еще в девичьих раздумьях о своем предназначении, и все росло с годами недовольство собой. Да, да — «бабий бог» был собой недоволен! Гинеколог и акушерка, детский врач со своей невпроворот заполненной заботами жизнью, но ночам-то была еще занята самоосуждением. Значит, вот оно что...
Думаю — пускай же, хотя бы с большим опозданием, люди узнают и эту историю давно умершего сельского врача из Красной Горбатки. И если повсюду у нас прочитают, вникнут, если примут в себя — то, значит, не будет ее смерти. Помнят о ней — значит, в лунном свете на помощь кому-то бежит она, бескорыстная, бессмертная, три версты березовой аллеи.

1969
 

ДОБАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ

Сообщения появляются после проверки.
Редакция оставляет за собой право удалять любые комментарии без объяснения причин.


Нажми!

ОБСУЖДАЕМЫЕ

комментарии